Неточные совпадения
Городничий. Ну, а что из того, что вы берете взятки борзыми щенками? Зато вы в бога не веруете; вы в церковь никогда не ходите; а я, по крайней мере, в
вере тверд и каждое воскресенье бываю в церкви. А вы…
О, я знаю вас: вы если начнете
говорить о сотворении мира, просто волосы дыбом поднимаются.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос
о подспорьях вообще и
о горчице, как
о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его было более личной
веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не
говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
Мадам Шталь
говорила с Кити как с милым ребенком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула
о том, что во всех людских горестях утешение дает лишь любовь и
вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на другое.
— Вот оно, из послания Апостола Иакова, — сказал Алексей Александрович, с некоторым упреком обращаясь к Лидии Ивановне, очевидно как
о деле,
о котором они не раз уже
говорили. — Сколько вреда сделало ложное толкование этого места! Ничто так не отталкивает от
веры, как это толкование. «У меня нет дел, я не могу верить», тогда как это нигде не сказано. А сказано обратное.
Он никогда не
говорил с ними
о боге и
о вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы кровь.
Весело хлопотали птицы, обильно цвели цветы, бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости было бы неприлично
говорить о печальном.
Вера Петровна стала расспрашивать Спивака
о музыке, он тотчас оживился и, выдергивая из галстука синие нитки, делая пальцами в воздухе маленькие запятые, сообщил, что на Западе — нет музыки.
— Скажу, что ученики были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей.
Говорю так затем, что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа.
О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к
Вере Петровне...
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию
о том, что
говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к
Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Я
говорю о том, что наш разум, орган пирронизма, орган Фауста, критически исследующего мир, — насильственно превращали в орган
веры.
Заседали у
Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы
о борьбе с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин с недоумением, не совсем лестным для этих людей и для матери, убеждался, что она в обществе «Лишнее — ближнему» признана неоспоримо авторитетной в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу чувству заботы
о ближних,
Вера Петровна
говорила в нос, охлаждающим тоном...
Связи между этими словами и тем, что она
говорила о Лидии, Самгин не уловил, но слова эти как бы поставили пред дверью, которую он не умел открыть, и — вот она сама открывается. Он молчал, ожидая, что сейчас Марина заговорит
о себе,
о своей
вере, мироощущении.
Становилось холоднее. По вечерам в кухне собиралось греться человек до десяти; они шумно спорили, ссорились,
говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь в их речи, но глядя на лица этих людей, думал, что они заражены
верой в невозможное, —
верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к человеку, который не нужен им, но и не мешает.
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не
говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда?
О чем молчат бабушка и
Вера? Что сделалось со всем домом?
— Останьтесь, останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо.
Вера ничего не
говорила, зная, что он не останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер,
о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.
Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за
Веру и участие к нему самому. Они
говорили, даже
о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один другому глазами то, что могли бы сказать
о происшедшем словами, если б это было нужно.
У
Веры зловещей бедой заныла грудь, когда Райский
говорил ей
о своей предосторожности. Она измеряла этим степень беды и мысленно желала не дожить до вечера.
И Татьяна Марковна, наблюдая за
Верой, задумывалась и как будто заражалась ее печалью. Она тоже ни с кем почти не
говорила, мало спала, мало входила в дела, не принимала ни приказчика, ни купцов, приходивших справляться
о хлебе, не отдавала приказаний в доме. Она сидела, опершись рукой
о стол и положив голову в ладони, оставаясь подолгу одна.
— Пусть драпировка, — продолжала
Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне,
говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями
о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
— Ах,
Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия
о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… —
говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое, мы любим друг друга… Так или нет?
— Ее история перестает быть тайной… В городе ходят слухи… — шептала Татьяна Марковна с горечью. — Я сначала не поняла, отчего в воскресенье, в церкви, вице-губернаторша два раза спросила у меня
о Вере — здорова ли она, — и две барыни сунулись слушать, что я скажу. Я взглянула кругом — у всех на лицах одно: «Что
Вера?» Была,
говорю, больна, теперь здорова. Пошли расспросы, что с ней? Каково мне было отделываться, заминать! Все заметили…
Райский совсем потерял голову и наконец решился пригласить старого доктора, Петра Петровича, и намекнуть ему
о расстройстве
Веры, не
говоря, конечно,
о причине. Он с нетерпением ждал только утра и беспрестанно ходил от
Веры к Татьяне Марковне, от Татьяны Марковны к
Вере.
— Не
говорите и вы этого,
Вера. Не стал бы я тут слушать и читать лекции
о любви! И если б хотел обмануть, то обманул бы давно — стало быть, не могу…
Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский пополнил поручение
Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое,
поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость.
— Послушай,
Вера, я хотел у тебя кое-что спросить, — начал он равнодушным голосом, — сегодня Леонтий упомянул, что ты читала книги в моей библиотеке, а ты никогда ни слова мне
о них не
говорила. Правда это?
От Крицкой узнали
о продолжительной прогулке Райского с
Верой накануне семейного праздника. После этого
Вера объявлена была больною, заболела и сама Татьяна Марковна, дом был назаперти, никого не принимали. Райский ходил как угорелый, бегая от всех; доктора неопределенно
говорили о болезни…
Он нарочно станет думать
о своих петербургских связях,
о приятелях,
о художниках, об академии,
о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет —
Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как
говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
— Видите свою ошибку,
Вера: «с понятиями
о любви»,
говорите вы, а дело в том, что любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий — и держат меня в плену долее, нежели со всякой другой!
Дело,
о котором хотела
говорить Вера Ефремовна с Нехлюдовым, состояло в том, что одна товарка ее, некто Шустова, даже и не принадлежавшая к их подгруппе, как она выражалась, была схвачена пять месяцев тому назад вместе с нею и посажена в Петропавловскую крепость только потому, что у ней нашли книги и бумаги, переданные ей на сохранение.
Третье дело,
о котором хотела
говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она знала, как всё зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать
о переводе ее к политическим или, по крайней мере, в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.
—
О, мне прекрасно! Так хорошо, так хорошо, что лучшего и не желаю, —
говорила Вера Ефремовна, как всегда, испуганно глядя своими огромными добрыми круглыми глазами на Нехлюдова и вертя желтой тонкой-тонкой жилистой шеей, выступающей из-за жалких, смятых и грязных воротничков кофточки.
Конечно, Лопухов во второй записке
говорит совершенно справедливо, что ни он Рахметову, ни Рахметов ему ни слова не сказал, каково будет содержание разговора Рахметова с
Верою Павловною; да ведь Лопухов хорошо знал Рахметова, и что Рахметов думает
о каком деле, и как Рахметов будет
говорить в каком случае, ведь порядочные люди понимают друг друга, и не объяснившись между собою; Лопухов мог бы вперед чуть не слово в слово написать все, что будет
говорить Рахметов
Вере Павловне, именно потому-то он и просил Рахметова быть посредником.
— Нет,
Вера Павловна, у меня другое чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать кроме вас? Мне это будет облегчение. Какую жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего
говорить, — она у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только
о том, как я с ним познакомилась. Об нем так приятно
говорить мне; и ведь я переезжаю к нему жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
— Я хочу
поговорить с вами
о том, что вы вчера видели,
Вера Павловна, — сказала она, — она несколько времени затруднялась, как ей продолжать: — мне не хотелось бы, чтобы вы дурно подумали
о нем,
Вера Павловна.
Я пропускаю множество подробностей, потому что не описываю мастерскую, а только
говорю о ней лишь в той степени, в какой это нужно для обрисовки деятельности
Веры Павловны. Если я упоминаю
о некоторых частностях, то единственно затем, чтобы видно было, как поступала
Вера Павловна, как она вела дело шаг за шагом, и терпеливо, и неутомимо, и как твердо выдерживала свое правило: не распоряжаться ничем, а только советовать, объяснять, предлагать свое содействие, помогать исполнению решенного ее компаниею.
Швеи несколько времени не могли опомниться от удивления, потом начали благодарить.
Вера Павловна дала им довольно
поговорить о их благодарности за полученные деньги, чтобы не обидеть отказом слушать, похожим на равнодушие к их мнению и расположению; потом продолжала...
— Дмитрий ничего, хорош: еще дня три — четыре будет тяжеловато, но не тяжеле вчерашнего, а потом станет уж и поправляться. Но
о вас,
Вера Павловна, я хочу
поговорить с вами серьезно. Вы дурно делаете: зачем не спать по ночам? Ему совершенно не нужна сиделка, да и я не нужен. А себе вы можете повредить, и совершенно без надобности. Ведь у вас и теперь нервы уж довольно расстроены.
Начались расспросы
о том, как она вышла замуж. Жюли была в восторге, обнимала ее, целовала, плакала. Когда пароксизм прошел,
Вера Павловна стала
говорить о цели своего визита.
Выехав на свою дорогу, Жюли пустилась болтать
о похождениях Адели и других: теперь m-lle Розальская уже дама, следовательно, Жюли не считала нужным сдерживаться; сначала она
говорила рассудительно, потом увлекалась, увлекалась, и стала описывать кутежи с восторгом, и пошла, и пошла;
Вера Павловна сконфузилась, Жюли ничего не замечала...
Прошло месяца четыре. Заботы
о Крюковой, потом воспоминания
о ней обманули Кирсанова: ему казалось, что теперь он безопасен от мыслей
о Вере Павловне: он не избегал ее, когда она, навещая Крюкову, встречалась и
говорила с ним, «потом, когда она старалась развлечь его. Пока он грустит, оно и точно, в его сознательных чувствах к
Вере Павловне не было ничего, кроме дружеской признательности за ее участие.
—
Вера Павловна, нечего
говорить о моем времени, когда я ваш друг.
Катерина Васильевна стала собирать все свои воспоминания
о Вере Павловне, но в них только и нашлось первое впечатление, которое сделала на нее
Вера Павловна; она очень живо описала ее наружность, манеру
говорить, все что бросается в глаза в минуту встречи с новым человеком; но дальше, дальше у нее в воспоминаниях уже, действительно, не было почти ничего, относящегося к
Вере Павловне: мастерская, мастерская, мастерская, — и объяснения
Веры Павловны
о мастерской; эти объяснения она все понимала, но самой
Веры Павловны во все следующее время, после первых слов встречи, она уж не понимала.
— Мы все
говорили обо мне, — начал Лопухов: — а ведь это очень нелюбезно с моей стороны, что я все
говорил о себе. Теперь я хочу быть любезным, —
говорить о вас!
Вера Павловна. Знаете, я был
о вас еще гораздо худшего мнения, чем вы обо мне. А теперь… ну, да это после. Но все-таки, я не умею отвечать себе на одно. Отвечайте вы мне. Скоро будет ваша свадьба?
— Сашенька, друг мой, как я рада, что встретила тебя! — девушка все целовала его, и смеялась, и плакала. Опомнившись от радости, она сказала: — нет,
Вера Павловна,
о делах уж не буду
говорить теперь. Не могу расстаться с ним. Пойдем, Сашенька, в мою комнату.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с
Верою Павловною», рассуждал
о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он
говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять
о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не
говоря уж
о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
— Ах! — вскрикнула
Вера Павловна: — я не то сказала, зачем? — Да, вы сказали только, что согласны слушать меня. Но уже все равно. Надобно же было когда-нибудь сжечь. —
Говоря эти слова, Рахметов сел. — И притом осталась копия с записки. Теперь,
Вера Павловна, я вам выражу свое мнение
о деле. Я начну с вас. Вы уезжаете. Почему?
Я тут же познакомилась с некоторыми из девушек;
Вера Павловна сказала цель моего посещения: степень их развития была неодинакова; одни
говорили уже совершенно языком образованного общества, были знакомы с литературою, как наши барышни, имели порядочные понятия и об истории, и
о чужих землях, и обо всем, что составляет обыкновенный круг понятий барышень в нашем обществе; две были даже очень начитаны.
— Саша, договорим же то,
о чем не договорили вчера. Это надобно, потому что я собираюсь ехать с тобою: надобно же тебе знать зачем, —
говорила Вера Павловна поутру.
Нет, я уж пойду,
Вера Павловна, больше и
говорить ни
о чем нельзя.
Поговоривши со мною с полчаса и увидев, что я, действительно, сочувствую таким вещам,
Вера Павловна повела меня в свою мастерскую, ту, которою она сама занимается (другую, которая была устроена прежде, взяла на себя одна из ее близких знакомых, тоже очень хорошая молодая дама), и я перескажу тебе впечатления моего первого посещения; они были так новы и поразительны, что я тогда же внесла их в свой дневник, который был давно брошен, но теперь возобновился по особенному обстоятельству,
о котором, быть может, я расскажу тебе через несколько времени.
— А, теперь знаю, —
говорит проницательный читатель: — Рахметов выведен затем, чтобы произнесть приговор
о Вере Павловне и Лопухове, он нужен для разговора с
Верою Павловною.